— Кто ты, кряж? — вошла в кабинет босая девушка в длинной, ниже колен, полотняной рубахе и остановилась напротив него.
— Хомяк, Никита, — он хотел протянуть руку ей навстречу, но она не поддавалась, словно завязнув в столе.
— Чудится мне знакомое в тебе, Никита, — склонилась она к его лицу. — Откуда ты?
— Из деревни Келыма, — пересохшими губами произнес он. — Семена Астапича и Агрипыны Федоровны сын.
— Не знаю, — отмахнулась рукой девушка, и кабинет шефа исчез, сменившись обстановкой черной рубленной избы.
— А ты кто?
— Настя я, — кивнула девушка. — Сирота. В Кельмимаа жила, пока не убили…
— Тебя убили? — даже во сне вздрогнул Хомяк.
— Всех убили, — отрицательно покачала головой Настя. — Мы остались. Ты, и граба твоя.
Она выпрямилась и через голову сняла с себя рубашку, оставшись совершенно обнаженной. Тряхнула головой, перебрасывая толстую седую косу из-за спины вперед, на высокую грудь. Взгляд Никиты скользнул по слегка выпирающему животу и густым черным кудрям у него внизу, широким бедрам и сильным красивым ногам. Малорослая, но с ладной фигурой, ярко-синими глазами и полным отсутствием смущения, она могла быть только порождением сна.
— Что ты делаешь? — пробормотал он.
— Ты один, и я одна, — опустилась девушка на тюфяк. — Такова скудель наша.
Рука Насти скользнула под одеяло, по обнаженной груди мужчины и уперлась в трикотажные трусы:
— Ой, что это?
— Подожди… Ну, нельзя так?
— А как еще одинокой сироте удержаться рядом с мужем? — она принялась весьма настойчиво стаскивать с него единственную деталь одежды. При этом коса защекотала Никиту по ребрам, а прохладные соски заскользили по животу. Еще недавно полностью выдохшийся и мечтающий только о сне, он вдруг почувствовал нарастающее возбуждение, приподнял бедра, позволяя снять с себя трусы, и спросил только об одном:
— Ты уверена?
— Чагой твоей стану, русалкой, зазнобой, — она уже завладела напрягшейся плотью и играла ею, то поглаживая, то слегка постукивая пальчиками.
Хомяк еще понимал, чем могут закончиться подобные неожиданные эротические игры: шантажом, обвинением в изнасиловании, вымогательством — но устоять уже не мог. Он подмял девушку под себя, сильным толчком вошел в нее. Настя жалобно захрипела, выпучив глаза — он мгновенно сообразил, что убивает ее, и откинулся в сторону:
— Ты как? — Девушка продолжала смотреть прямо над собой, широко раскрыв рот, и Никита забеспокоился: — Ты цела? Ничего не сломано?
В приступе яростного плотского желания, далеко не всякий мужчина двухметрового роста и стадвадцатикилограмового веса способен сообразить, что навалившись на семнадцатилетнюю девушку на две головы ниже ростом, он ее скорее искалечит, чем добьется ответной страсти.
— Сейчас, желанный мой, — повернула она голову и мягко улыбнулась. — Сейчас, суженый.
Она скользнула рукой по его телу, коснулась испуганно съежившегося малыша, укоризненно его потеребила:
— Вот ты какой…
Малыш встрепенулся, начал расти. Настя сдвинула простыню, коснулась губами одного соска своего мужчины, потом другого, оседлала Никиту, низко наклонилась и долгим поцелуем прильнула к ямочке между ключицами. Целуя грудь, она начала спускаться ниже и ниже, и вскоре напряженная плоть Никиты ощутила легкое щекотание курчавых волос. Хомяк рефлекторно дернулся вперед, но никуда не попал, дернулся еще.
— Сейчас, — извиняющимся тоном произнесла девушка, опустила руку вниз, направила горячий кончик во влажную теплоту, и Никита наконец-то вошел в нее, вошел всей силой, на которую только был способен.
Настя вскрикнула, закинув голову — но на этот раз в ее голосе звучало больше наслаждения, чем боли. Хомяк рвался в нее снова и снова, а она разгорячала его еще сильнее, поигрывая вперед-назад своими бедрами. Мужчине хотелось растянуть это сладострастие до бесконечности, сохранить его навсегда — но внизу живота произошел горячий взрыв, всплеск неподвластной ему эмоции, который продолжался, продолжался, продолжался, впитываясь в замершую в экстазе женщину. И лишь сорвавшийся с ее губ тонкий жалобный вой долго-долго метался между бревенчатых стен.
Когда все закорчилось Никита Хомяк не мог ни говорить, ни шевелиться, ни дышать. Он просто склонил голову набок, к явившемуся из ночи прекрасному созданию, ощутил аромат пересохшего сена и провалился в небытие.
Семен Зализа откинулся на ароматное сено невысокого стожка и многозначительно склонил голову набок:
— Что это, Антип, собаки у вас в деревне не гавкают?
— Так из леса еще не вышли, Семен Прокофьевич, — низко склонился чухонец.
— А как по дороге мне попадутся, как по дороге поеду?
— Не попадутся, Семен Прокофьевич, не попадутся, — уверил опричника хитрый смерд.
Зализа добродушно рассмеялся, хлебнул хмельного меда и потянулся к куску вареной убоины.
Ему не хотелось спать на полатях, пропахших рыбой и дымом чухонской избы, не хотелось тискать запуганных визитом неведомых врагов, не вычесавших еловые иголки девок. Пока на божьей земле стояло лето, переночевать можно и в копне свежего, пряного сена. Правда, оба бывших черносотенца его мнения не разделяли и пропали где-то в зарослях кустарника, оставив в собеседники старого мужика.
— Тягло государево не забываете? — грозно прищурился он на старика.
— Помилуйте, Семен Прокофьевич, — перекрестился Антип, — намедни в Копорье и рыбу отправили копченую, и мед гречишный.